Мистик-ривер - Страница 90


К оглавлению

90

Брендан хотел бы разливаться соловьем, хотел бы, чтобы слова текли из его уст сплошным потоком страстного, черт подери, если и не совсем внятного, зато совершенно искреннего и чистосердечного монолога — данью памяти Кейти; хотел бы объяснить, что значила она для него, что это было — уткнуться носом ей в затылок на этой самой кровати, сплести свои пальцы с ее пальцами, слизнуть мороженое с ее подбородка или сидеть рядом с ней в машине и видеть, как хмурится она, приближаясь к перекрестку, и слушать ее болтовню, и ровное дыхание, и сонное посапывание, и...

Он хотел бы, чтобы монолог этот длился часами. Чтоб собеседник понял, что говорит он не просто, чтоб поделиться идеями или мнениями. Ведь иногда в слова пытаются вложить все, выразить всю свою жизнь. И хоть, открыв рот, ты уже знаешь, что попытка тщетна, почему-то важно само стремление к ней. Ты попытался, и это главное, и что наша жизнь, как не попытка?

Однако и думать нечего, что Рей его поймет. Слова для Рея — лишь мелькание пальцев, ловкие взмахи рук, округлые жесты. Слов на ветер он не бросает. Общение ради общения ему чуждо, говорится в точности то, что нужно сказать, остальное отбрасывается. Изливать свою скорбь, свое горе перед братом с его невозмутимым лицом Брендан постеснялся бы. Да и ни к чему это.

Он встретился с испуганным взглядом братишки, съежившегося на кровати и глядящего на него вылупленными глазами, и протянул ему руку.

— Прости, — сказал он и сам услышал, как изменил ему голос. — Прости, Рей. Хорошо? Я не хотел на тебя накидываться.

Рей пожал ему руку и встал.

«Значит, мир?» — прожестикулировал он, следя за каждым движением Брендана, словно готовый при первых же признаках нового взрыва сигануть в окно.

«Мир, — также жестами ответил ему Брендан. — Все в порядке».

20
Когда она вернется домой

Родители Шона жили на огороженной территории приюта Уиндгейт — конгломерата маленьких, в две спальни, оштукатуренных домиков в тридцати милях от города. Каждые двадцать номеров образовывали секцию со своим бассейном и рекреационным центром, где субботними вечерами устраивались танцы. По краю комплекса протянулась цепочка небольших полей для гольфа, формой своей напоминающая полумесяц, и с конца весны до начала осени на полях этих жужжали газонокосилки.

Отец Шона в гольф не играл. Давным-давно он решил, что это игра для богатых и занятия гольфом стали бы своего рода предательством его рабочих корней. Мать Шона играть пробовала, а затем забросила гольф, заподозрив, что партнеры втайне посмеиваются над ее фигурой, легким ирландским акцентом и одеждой.

Так они и жили здесь тихо-спокойно и, по большей части, замкнуто, хотя Шон и знал, что у отца здесь завелся приятель — коротышка-ирландец по фамилии Райли, тоже живший в пригороде до того, как переселился в Уиндгейт. Райли, также не видевший прока в гольфе, время от времени выпивал с отцом рюмочку-другую в «Норе», забегаловке на противоположной стороне автострады № 28. А его мать, человек по природе сердобольный, помогала справляться с недугами соседям постарше. Она возила их в аптеку за назначенными медикаментами или к доктору за новыми назначениями, чтобы пополнить домашнюю аптечку. Мать Шона приближалась к семидесяти, но во время таких поездок она чувствовала себя молодой и полной жизни, а так как большинство ее подопечных были вдовцами и вдовами, то крепкое здоровье свое и мужа она воспринимала как дар небес.

— Они одиноки, — говорила она Шону о соседях, — и даже если доктора не говорят им об этом, все их хвори происходят от одиночества.

Нередко, едва миновав будку охраны и въехав на главную магистраль, через каждые десять метров испещренную желтыми полосами ограничителей скорости, на которых начинала дребезжать ось, Шон чувствовал, что его одолевают видения: улицы, пригороды, прошлые жизни всех обитателей Уиндгейта, оставленные ими позади, и тогда сквозь реальный пейзаж — аккуратные оштукатуренные домики и колючие газоны — проступали другие силуэты: квартиры без парового отопления, унылая белизна холодильников, металлические пожарные лестницы, дети, гомонящие на улицах, и все это проносилось как в утренней дымке перед боковым его зрением. И он мучился тогда виной — сын, поместивший своих стариков родителей в приют, — виной необоснованной, потому что официально Уиндгейт приютом для стариков после шестидесяти не считался (хотя, если честно, Шон ни разу не встречал здесь обитателя моложе шестидесяти лет), и родители его переехали сюда по собственному желанию, запрятав в чемоданы вместе с вещами многолетние свои жалобы на городскую суету, и шум, и преступность, и транспортные пробки, чтобы очутиться в месте, где, по выражению отца, «можно гулять без опаски и не оглядываться». И все же Шону казалось, что он предал их, что приложил меньше усилий, чем они рассчитывали, чтобы удержать их рядом с собой. В Уиндгейте Шон сразу же различил черты смерти или по крайней мере полустанка на пути к ней. Ему не только ненавистна была мысль, что здесь будут коротать дни его родители, дожидаясь времени, когда их самих понадобится сопровождать к доктору, ему отвратительно было и себя вообразить в этом или подобном месте. И в то же время он знал, что шансов окончить свои дни где-нибудь еще у него мало. Ему тридцать шесть — пройдено более половины пути к двухспальному домику Уиндгейта, и вторая половина промелькнет гораздо быстрее первой, не успеешь и глазом моргнуть.

Мать задула свечи на торте, стоявшем на маленьком столике в обеденном уголке, помещавшемся в нише между крохотной кухней и более вместительной гостиной, и они спокойно поели и выпили чаю под тиканье стенных часов и гул кондиционера.

90