Он представил, как его дочка, голая, бледная, без кровинки в лице, станет ждать этих последних прикосновений незнакомцев, которые, может быть, проделают все и очень заботливо, но заботливо холодно, по-больничному. А потом под голову ей в гроб положат обитые шелком подушечки и вкатят ее на каталке в зал для церемоний с кукольным замороженным лицом в ее любимом синем платье. Все будут глазеть на нее, молиться над ней, обмениваться впечатлениями, как она выглядит, скорбеть о ней, пока в конце концов ее не положат в могилу. Она ляжет в яму, вырытую для нее людьми, также ее не знавшими, и Джимми услышит, как на крышку гроба посыплются комья земли, услышит удары, доносящиеся глухо, словно и он вместе с ней слышит их изнутри, из гроба.
И она будет лежать в темноте под шестью футами земли, из которой потом весной прорастет трава, но она не увидит ни этой весны, ни этой травы, не прикоснется к ней, не ощутит ее запаха. Ей суждено лежать так века и не слышать шагов тех, кто пришел навестить ее могилу, не слышать ничего в этом мире, отделенном отныне от Кейти слоем черной земли.
Я убью его, Кейти. Так или иначе, но я разыщу его раньше, чем его разыщет полиция, и я его убью. Я брошу его в яму куда страшнее той, в которую опустят тебя. Я не оставлю им тела для бальзамирования. Он исчезнет, словно и не жил никогда на свете, словно и имя его, и все, чем он был, или думает, что есть, — лишь сон, наваждение, призрак, промелькнувший и забытый еще до пробуждения.
Я найду этого человека, из-за которого ты сейчас лежишь на столе в подвале, и я уничтожу его. А его родные, если есть у него родные, пусть мучаются мукой большей, чем твои родные, Кейти. Ведь они никогда не узнают, что с ним сталось.
И не беспокойся, что я не смогу этого сделать, детка. Папа сможет. Ты этого не знаешь, но папа убивал и раньше. Делал то, что приходилось делать. Сделает это и сейчас.
Он поднял взгляд на Рида-сына, еще непривычного к своему ремеслу и потому терявшегося во время долгих пауз.
Джимми сказал:
— Я хотел бы дать следующий текст: «Маркус, Кэтрин Хуанита, любимая дочь Джеймса и покойной Мариты, падчерица Аннабет, сестра Сары и Надин...»
Шон сидел на заднем крыльце с Аннабет Маркус, тянувшей маленькими глотками белое вино из рюмки, закуривавшей одну сигарету за другой и гасившей их, не докурив и до половины; лицо ее освещала голая, без абажура лампочка. В лице этом чувствовался характер — не то чтобы хорошенькое, но обращавшее на себя внимание. Наверное, думал Шон, вниманием она никогда не была обделена, но, может быть, и думать забыла о таких вещах. Она чем-то напоминала Шону мать Джимми, но без этой ее замкнутости и отрешенности. А еще она напоминала ему его собственную мать — напоминала полнейшим, без усилий самообладанием, что роднило ее, прямо сказать, и с самим Джимми. В Аннабет Маркус Шон видел женщину с изюминкой, но суетного, легкомысленного в ней не было.
— Итак, — сказала она Шону, когда он зажег для нее очередную сигарету, — чем вы собираетесь заняться вечером, когда освободитесь от выражения мне соболезнований?
— Я вовсе не... Она жестом прервала его:
— Я очень вам признательна. Так чем же вы займетесь?
— Поеду навестить мать.
— Правда?
Он кивнул:
— У нее сегодня день рождения. Собираюсь отпраздновать этот день в компании с ней и стариком отцом.
— Угу, — сказала она. — И давно вы в разводе?
— А что, видно?
— Бросается в глаза.
— А-а, но я вообще-то официально не разведен просто мы больше года как расстались.
— Она здесь живет?
— Теперь нет. Разъезжает.
— Вы сказали это с такой горечью: разъезжает.
— Неужели? — Он пожал плечами.
Она вдруг подняла руку.
— Не хочется мне подкладывать вам такую свинью: отвлекаться от мыслей о Кейти за ваш счет. Поэтому можете мне не отвечать. Просто я сую нос не в свои дела. Ведь вы мужчина интересный.
Он улыбнулся:
— Ничего подобного. На самом деле, миссис Маркус, я человек очень скучный. Отнимите у меня мою работу — и ничего не останется.
— Аннабет, — сказала она. — Называйте меня так, хорошо?
— Конечно.
— Не верится что-то, полицейский Дивайн, что вы человек скучный. И вы знаете, что самое удивительное?
— Что же?
Повернувшись на стуле, она взглянула прямо на него:
— Не похожи вы на человека, который посылает фальшивые штрафы.
— Почему это?
— Это ребячество, — сказала она, — а ребяческого в вас мало.
Шон передернул плечами. Его опыт говорил о том, что ребячество раньше или позже может проявить каждый. Особенно это характерно для тех, кто попал в западню, — тогда в ребячестве видишь отдушину.
За этот год с лишним он ни с кем не говорил о Лорен: ни с родителями, ни с немногими своими друзьями, ни даже с их штатным психоаналитиком, о котором как бы между прочим, но не без задней мысли, заговорил его командир, как только на службе стало известно о том, что Лорен ушла от него. Но сейчас в Аннабет, малознакомой женщине, которую постигла утрата, он уловил осторожное сочувствие к его собственной утрате, потребность знать о ней или разделять ее, потребность, как ощущал Шон, увериться в том, что не одна она страдает.
— Моя жена — администратор передвижных театров, — спокойно пояснил он, — и менеджер антреприз, понимаете? В прошлом году по стране ездил «Король танца», где менеджером была она. В таком вот духе. А в этом году это, кажется, «Анни хватает пистолет». Строго говоря, я не совсем уверен, с чем именно она разъезжает в этом году. Странная мы были пара — я имею в виду, в смысле профессий. Можно ли представить себе занятия более противоположные?